Женщина - Страница 4


К оглавлению

4

Конёв, прыгая вокруг нее, советовал:

- Ты - водой его, воды дай...

Рыжий стоял на коленях, протягивал тамбовцу- кулаки и кричал:

- А он чего силой хвастал?

- За это - бить?

- А ты кто таков?

- Я?

- Самый ты?! ..

- Я те вот шаркну еще раз...

Остальные горячо спорили о том, кого надо считать зачинщиком драки, а вертлявый паренек, всплескивая руками, умолял всех:

- Оставьте шум! Чужая сторона, строгости и всё... а, б-боже мой!

Уши у него странно оттопырены, кажется, что если он захочет, то может прикрыть ушами глаза.

Вдруг в красном небе гулко вздохнул колокол, заглушив все голоса, и в то же время среди толпы очутился молодой казак с палкой в руке, круглолицый, вихрастый, густо окропленный веснушками. - Отчего шум, стерво? - добродушно спросил он.

- Избили человека, - сказала рязанка, сердитая и красивая.

Казак взглянул на нее, усмехнулся.

- Где спите?

Кто-то неуверенно сказал з

- Тут.

- Не можно. Ще церкву обворуете... Гайда до войсковой, тамо вас разведуть по хатам.

- Вот это - ничего! - говорил Конёв, идя рядом со мною. - Это все-таки...

- Ворами нас считают, - сказал я.

- Так - везде! Это и у нас тоже полагается. Осторожность: про Чужого всегда лучше думать, что он вор...

А рязанка шла впереди нас рядом с толстомордым парнем; он раскис и бормотал что-то невнятное, а она, высоко подняв голову, четко говорила тоном матери:

- Ты - молоденький, тебе не надо с разбойниками якшаться...

Медленно бил колокол, и встречу нам со дворов выползали чисто одетые старики и старухи, пустынная улица оживала, коренастые хаты смотрели приветливее.

Звонкий девичий голос кричал:

- Ма-ам? Мамка! Ключ от зеленого сундука - где? Ленты взять...

Мычали волы, отвечая зову колокола глухим эхом.

Ветер стих; над станицей замедленно двигались красные облака, и вершины гор тоже рдяно раскраснелись. Казалось - они тают и текут золотисто-огненными потоками на степь, где, точно из камня высеченный, стоит на одной ноге аист и слушает тихий шорох уставших за день трав.

На дворе войсковой хаты у нас отобрали паспорта, двое оказались беспаспортными, их отвели в угол двора и спрятали там в темный хлевушок. Всё делалось тихо и спокойно, как обычное, надоевшее. Конёв уныло посматривал в темнеющее небо и ворчал:

- Удивительно даже...

- Что?

- Пачпорта, например. Хорошего, смирного человека можно бы и без пачпорта по земле пускать... Ежели я - безвредный...

- Ты - вредный, - сердито и уверенно сказала рязанка.

- Почему так?

- Я знаю почему...

Конёв усмехнулся и замолчал, закрыв глаза.

Почти до конца всенощной мы валялись по двору, как бараны на бойне, потом меня, Конева, обеих женщин и моршанского парня отвели на окраину станицы в пустую хату, с проломленной стеною, с выбитыми стеклами в окнах.

- На улицу не выходить - заарестуем, - сказал казак, провожавший нас.

- Хлебушка бы, небольшой кусок, - заикнулся Конёв.

Казак спокойно спросил:

- Работал?

- Мало ли!

- А на меня?

- Не довелось...

- Когда доведется, то я тебе дам хлеба...

И, коротенький, толстый, - выкатился со двора, как бочка.

- Ка-ак он меня, а? - изумленно возводя брови на середину лба, бормотал Конёв. - Это, просто сказать, жох-народ... ну-ну!

Женщины ушли в самый темный угол хаты и точно сразу заснули там; парень, сопя, ощупывал стены, пол, исчез, вернулся с охапкой соломы в руках, постелил ее на глинобитный пол и молча разлегся, закинув руки под избитую голову.

- Глядите, какое соображение выказал пензяк-то! - воскликнул Конёв завистливо. - Бабы, ой! Тут где-то солома есть...

Из угла сердито ответили:

- Поди да принеси.

- Вам?

- Нам.

- Надо принести.

Сидя на подоконнике, он немножко поговорил о бедных людях, которым хотелось пойти в церковь помолиться богу, а их загнали в хлев.

- Да. А ты баешь, - народ - одна душа! Нет, браток, у нас в России люди праведниками считать себя очень стесняются...

И вдруг, перекинув ноги на улицу, он бесшумно исчез.

Парень уснул беспокойным сном, возился, раскидывая по полу толстые ноги и руки, стонал и всхрапывал, шуршала солома. В темноте шушукались бабы, шелестел сухой камыш на крыше хаты - ветер всё еще вздыхал. Щелкал по стене какой-то прут, и всё было как во сне.

За окном густо-черная ночь, без звезд, многими голосами шептала о чем-то жалобном и грустном; с каждой минутой звуки становились всё слабее, а когда сторожевой колокол ударил десять раз и гул меди растаял - стало еще тише, точно многое живое испугалось звона ночного и спряталось - ушло в невидимую землю, в невидимое небо.

Я сидел у окна, глядя, как земля дышит тьмою и тьма давит, топит теплой черной духотой своей серые; бугры хат. Церковь была тоже невидима, точно ее стерло. Ветер, многокрылый серафим, гнавший землю три дня кряду, внес ее в плотную тьму, и земля, задыхаясь от усталости, чуть движется в ней, готовая бессильно остановиться навсегда в этой тесной черноте, насквозь пропитавшей ее. И утомленный ветер тоже Сессильно опустил тысячи своих крыльев - мне кажется, что голубые, белые, золотые перья их поломаны, окровавлены и покрыты тяжкой пылью.

Думалось о маленькой и грустной человечьей жизни, как о бессвязной игре пьяного на плохой гармонике, как о хорошей песне, обидно испорченной безголосым, глухим певцом. Стонет душа, нестерпимо хочется говорить кому-то речь, полную обиды за всех, жгучей любви ко всему на земле, - хочется говорить о красоте солнца, когда оно, обняв эту землю своими лучами, несет ее, любимую, в голубом пространстве, оплодотворяя и лаская. Хочется сказать людям какие-то слова, которые подняли бы головы им, и, сами собою, слагаются юношеские стихи:

4